dle



ч.2 «Застолье» (рассказ), - Александр Дитц    
ч.2 «Застолье» (рассказ), - Александр Дитц

С самодельного абажура начал опускаться вниз паучок. И Вильгельм Андреевич вдруг загадал: если этот премудрый ловец насекомых спустится на уровень его глаз, то он скажет начальнику все, что думает по данному поводу — сам вынуждает. И паучок, словно бы угадав мысли Крафта, повис на паутинке перед самым его носом.

— Никому я, Павел, там не нужен — это ты понять можешь? Да и скорбь у меня своя... Ее почему-то никто со мной разделить не хочет! Я ведь тоже за войну лишился отца, брата, и мать вскоре после трудармии умерла от чахотки... И Мария вон отца и брата потеряла... Но о них на митинге никто не вспомнит, поименно не назовет. — волнение перехватило Вильгельму Андреевичу дыхание, рот его исказился в глубоком нервном зевке.

—А ты х... с пальцем-то не равняй! — заходил взад-вперед у Вохмина чуб, что говорило о его крайнем возбуждении. — На войне-то людей убивало, калечило, а в трудармии — своей смертью умирали...
— Своя смерть, говоришь, умирали?! — Сухощавое лицо Крафта вытянулось, почернело. — Не-ет, Паша, ошибаешься: немцев в трудармии тоже убивали — убивали морально, непосильной работой, морили голодом, болезнями, сажали в карцер, травили собаками, расстреливали... И вообще... что ты знаешь о нас?!
Вильгельм Андреевич вскочил и с силой, даже с яростью, подвинул вперед столы, потом сбил пинком плаху, заменявшую стулья, и метнулся в прихожую...

— Что тут у вас происходит? — с испуганным видом появилась Мария в проеме двери. Вильгельм Андреевич едва было, не сшиб ее с ног.

— Все нормально, Маша, — извинительно заулыбался Вохмин. Помолчал и добавил: — Мы... ну это... погутарили малость о житье-бытье...

Мария поправила столы, подняла с пола и уложила на прежнее место плаху, а Вохмин тем временем задумчиво наблюдал за нею. О чем думал он сейчас, кто знает? Может, сожалел о том, что не к месту разговор затеял этот, а может, внимание его привлекла хозяйка дома? Мария, конечно, не молодая уже, но все еще хороша собою, обворожительная... Мужчины до сих пор бросают на нее томительные взгляды. Павел Васильевич вдруг неопределенно хмыкнул. — Вы что-то сказать хотите? — резко повернулась к нему Мария. Ее резкость можно расценить было, как сопротивление: мол, не надо ничего говорить. Разрядку внесли Владимир и Идка. — А мы за вами, Павел Васильевич, — неожиданно влетели они в комнату. — Не то тетя Люба придет.

— Невеста, что ли, твоя? — бросил начальник пытливый взгляд на девчонку.

Внешне мало заметно, что мужик крепко выпивший. — Пусть сама скажет, — улыбаясь, подмигнул Владимир Идке.

— Любишь, что ли, орла нашего? — все так же пытливо поглядывал Вохмин на девушку.

— ... О любви в словах не говорят,
О любви вздыхают лишь украдкой,
Да глаза, как яхонты, горят.

— Ты еще и стишки сочиняешь? Такой красавице — не грех.

— Да нет, дядя Паша, не мои это стихи. Есенин...

Идка застеснялась. Щеки у нее покрылись ярким румянцем.

— Вижу, любишь. Па-ара! — В глазах Павла Васильевича явное одобрение. — Или у вас это так?...

— Почему так? Нет, осенью думаем расписаться, — Идка согласно закивала.

Владимир довольный, веселый. Ему было приятно, что начальник и тут его выделил (Владимир после десятилетки пошел по стопам отца — устроился на тот же завод токарем). Он в радостном порыве поцеловал Идку в розовую щеку, затем взял со стола постряпушку, дал откусить невесте, а остаток сунул себе в рот.

— Иди, сынок, зови гостей в дом, — сказала мать. — А ты, Ида, помоги девочкам на столы собрать...

— Елки-палки, где это я, — озираясь, растерянно забормотал Павел Васильевич, потом позвал — Люба, Люба!

— Чего тебе, Василич? — шепотом спросил Крафт. — Вильгельм?! — удивился тот. — Я, Павел. Спи! Не то побудишь всех, — Вильгельм Андреевич повернулся на спину и начал приводить в чувство отлежавшую руку.
— А где это мы? — зашарил вокруг себя Вохмин.

— Да... у нас, — так же шепотом ответил Крафт. — А это кто спит? — Павел Васильевич потихоньку осваивался в сумраке комнаты. — Володька и Герман. — А Люба моя где? — насторожился гость. — И Люба твоя здесь, — успокоил Вохмина Вильгельм Андреевич. — С Марией вон в комнате спит.
Павел Васильевич с облегчением вздохнул, но тотчас заговорил снова: — Я это... кажется, перебрал вчера? — Все нормально, спи, — дружелюбно обронил Вильгельм Андреевич, хотя был уверен: Вохмин больше не уснет.

— Я, Вильгельм, вроде и… лишнего наболтал? — Павел Васильевич мало-помалу восстановил в памяти все, что было до их размолвки. А вот что было дальше — сплошной туман. И это чертовски беспокоило его: вдруг он еще три короба наговорил?

— Все хо-ро-шо, Паша, — Крафт сложил угол одеяла вдвое и накрыл им ухо, давая понять, что он хочет еще спать.

— Ты уж, Вильгельм, прости меня, дурака! Сам не пойму, что это меня занесло, — откровенно повинился Вохмин.

— Не переживай, говорю же, все в порядка! Оно, может, и к лучшему, что объяснились?
Из детской, где так же на полу спали Полина, Катя и Идка, послышалось сонное бормотанье: «Ммм не... ммм не... Дурак! Кретин!..»

— Знаешь, Вильгельм, — Павел Васильевич сунул к стене подушку и навалился на нее спиной, — ты был вчера совершенно прав: мало, архи-мало знаем мы друг о дружке.. Мы вот с тобой без малого четверть века в одном цеху трудимся, а, выходит, друг друга не знаем.

— Что, верно, то верно: у нас всегда один разговор — работа, — Вильгельм Андреевич присел на постели и руками обхватил колени. — А что в душе у человека творится — никого не интересует.
— И тут ты прав, — согласился Вохмин. — Вон как вчера сгребанули тебя мои слова... Признаюсь, я только сейчас понял, что это был крик души. Немцы, немцы!.. А что, в самом деле, мы знаем о вас? А война-то, видать, тоже прошлась по вам гусеницами.

— Если б, Павел, только война, — надрывно, с отчаянием выдохнул Крафт. — Да ладно, Бог с ним! Не будем по новой все ворошить...

— А вообще-то... расскажи, Вильгельм, что и как было? — от чистого сердца попросил Вохмин. — Когда еще случай такой подвернется?

Павел Васильевич хотел предложить хозяину пойти на кухню (он с удовольствием похмелился бы: голова — чугунная), но пересилил себя. Скоро уже на митинг идти, да и боялся помешать разговору.

— Трудно, Павел, об этом говорить... А, главное, вряд ли все равно поймешь ты все… Тут ведь...
— А ты расскажи, расскажи, Виля! Пойму, постараюсь понять... И тебе полегчает, — настаивал Вохмин.

Вильгельм Андреевич оперся подбородком о колени и вполголоса сказал:

— Мне-то, может, и полегчает... А как быть с остальными немцами?

— Глядишь, и придумаем что-нибудь вместе, — подбодрил его Павел Васильевич.

— Что мы можем с тобой? — отрешенно проговорил Крафт, но в голосе его не было категоричности. — Я сердцем, умом понимаю, что война, проклятая Гитлер у многих советских людей — и не только — советских — жизнь отняли, многих покалечили, многим поломали судьбу... Поруха, беда не один дом не обошли. Тяжело, шибко тяжело было всем... Но наши немцы не только пострадали от Гитлер, но и от советской власти... И вот это мой разум понять не может — и все тут! Сталин ведь чохом, без разбора приклеил всем поволжским немцам ярлык: шпионы, предатели, пособники Гитлер...

— А ты, Вильгельм, не лишку тут хватил? — без подначки спросил Вохмин. — Что-то я такого ни разу не слыхал, чтоб уж всех-то...

Крафт вскинул голову, натянулся, как струна, но не сорвался.

— А ты почитай сталинская Указ от двадцать восьмого августа сорок первого года, — сказал он спокойно. — Правда, ты его не найдешь. А я читал... Я, Павел, кое в чем кумекаю — не зря же семь классов окончил, и год учился в педтехникуме.

— Неужто, в Указе этом так и сказано?— сквозь зубы процедил Павел Васильевич.

— Странно, Паша, но факт: поволжские немцы из советских граждан в один миг превратились во враги, — Вильгельм Андреевич умолк, задумался и вдруг с горечью сказал: — Мы ведь только жить по-человечески начали, и все прахом пошло... нагрянули автоматчики, и за двадцать четыре часа нас турнули с обжитых мест. Все пришлось покинуть — дома, имущества, скота, могилы... С собой-то нам взять разрешили лишь то, что можно унести на себе, — Крафт постоянно что-то глотал. — За сутки столько слез пролили, что вода в Волге поднялась... А урожай, какой в тот год вырос...

— Что поделаешь, брат, война, — протяжно вздохнул Вохмин. — Мне тоже приходилось видеть, особенно в первый год войны, когда люди бросали все и бежали впереди наступающих немцев, куда глаза глядят.

— То необходимость была, а нас-то выселили, как ненадежные элементы... Потом и с остальными советскими немцами также поступили. А что творилось тогда на железной дороге и на пристанях, куда согнали сотни тысяч людей? Барж и товарняков — нет, крыши над головой — нет, сортиров — нет! И кругом голая степь... А собаки, кошки? Это была не меньшая трагедия... Их собралось у железной дороги огромные стаи. И когда очередной состав трогался, они без страха кидались под колеса, даже паровоз буксовал в этом кровавом месиве, — Вильгельм Андреевич резко содрогнулся, а Вохмин нервически зашмыгал носом. — Дурачки, хотели поезд остановить! Конечно, откуда им знать было, что остановить надо совсем другая машина? — Рассказчик все чаще глотал подступающий ком к горлу. — Безумный рев коров, вой и визг собак, раздирающее мяуканье кошек, плач женщин и детей слышались далеко... Грузили нас в скотские вагоны под завязку, и пошли вдоль железная дорога безымянные холмики... А ты, Павел, говорил: «Своя смерть умирали!» И это были еще цветочки... А что творилось со скотом в те дни? Коров и телят, коз и овец кое-где загнали в левады. Они стояли без корма, без воды, коровы не доенные. В ряде мест скот просто отпустили на свободу, он добрался до токов с хлебом. Ну а какой конец был — понятно... Некоторые коровы, особенно козы, пустились вплавь вслед за баржами, плыли до тех пор, покуда сил хватило, а потом пошли ко дну...

На постели неожиданно вскинулся Владимир. Он осоловело поглядел на отца и Павла Васильевича, бахнулся на другой бок и снова сладко засопел.

— Поди, мешаем ребятам спать, — скорее констатировал, нежели спросил Вохмин.

— Чего им доспеется — молодая, — Крафт облокотился на подушку.

— Ну и много, Вильгельм, пришлось тебе волчьих ягод съесть?

— Я, Василич, не считал их. Всем советские немцы крепко досталось... Сначала пораскидали нас по необъятным просторам Сибири и Казахстана. Не успели мы на новом месте ноги обсушить — везли нас долго три-четыре недели, как мужиков и подростков (мне шестнадцать было) мобилизовали через военкоматы в так называемую трудармию, следом замели и женщин туда же, невзирая на их малые дети... Забирали через военкоматы, а оказались в лагерях НКВД: колючая проволока вокруг лагерь, охранные вышки, солдаты, собаки, четырехметровая оградка, контрольная полоса вдоль ограды, двойная, тройная норма выработки на человека и голодная паек?! Сколько этих волчьих ягод — посчитай сам. Да чего там волчьи ягоды? Ад... настоящий ад пришлось нам пережить, многие навеки там остались... — Ой-ей! — ужаснулся Павел Васильевич. На кухне подал голос сверчок. Он цвиркнул раз-другой спросонья и умолк. Словно бы попрекнул хозяина и гостя: не даете сон досмотреть. А мужчины, и верно, с шепота срывались на громогласье.

— В январе сорок второго года привезли нас в бывший лагерь для заключенные под Котлас, — продолжал Вильгельм Андреевич. — Много привезли. Слыхал, что более десяти тысяч человек. Взяли отпечатки пальцы, особые приметы записали, а затем разбили нас на большие колонны и под конвой погнали на лесоповал...

А зима стояла лютая — морозы с дымком! Каждый день надо было километров семь-десять до делянки протопать, потом двенадцать-четырнадцать часов работать. Две, а то и три нормы требовали делать, а это до восьми-двенадцати кубометров лес на человека: спилить, обрубить сучки, сложить в штабель, убрать ветки... А ведь нужно было еще поздним вечером до лагеря дойти. Промерзнешь до самые кости, но в барак не сразу попадешь — в лагерь пропускали по счету. Поглядишь, как перед тобой змеится длинная очередь в чрево вохровских ворот, и горло сжимают рыдания... Но вот ты, наконец, у ворот. И тут уж, брат не зевай: старайся побыстрее в ворота прошмыгнуть да держись подальше от вертухая — так прозвали вохровских солдат. И не дай Бог, если ты оступишься или нету уже силы быстро ходить, то вертухай обязательно огреет тебя обрубком черенка от лопаты, в который густо набиты гвозди без шляпок, и скажет: «Ну, чего, фриц, расшеперился?! А ну, шевелись, шевелись!» Сам этой палкой налево и направо понужает. Сильный удар просекал даже телогрейку, а по голове угодит — считай, Богу душу отдал...
— Эх, люди-человеки! — простонал Вохмин. — Звери — и те добрее.

Сверчок, видать, разозлился и вступил в единоборство: кто громче! Если мужики говорили шепотом, и он им вторил тихо, мелодично, если они срывались на голос, и он начинал цвиркать резко, отрывисто.
— После такая холод и такая тяжелая работа — самый бы раз хорошо пожрать, — с возрастающим раздражением говорил Крафт. — Да где там — жратва была никудышная... Тем, кто все-таки осиливал две нормы, даже перекрывал их, давали по шестьсот-восемьсот грамм суррогатного хлеба на день, два-три раза супчик из черной мороженой картошки, тухлой капусты и немного крупа, иногда попадались и кости от рыба. Передовикам добавляли еще ложку каши и жиденькая киселек... Показуха и там была. Две-три нормы редко кто делал — многие ведь были непривычные к физическая работе. И вот эти получали лишь половина или треть паек. Люди быстро слабли, потом одежки, обувки изодрались, многие пообморозились... И пошли худоба, язвы, гной, вши, а следом и массовый мор начался. Не-ет, Павел, не своя смерть советские немцы умирали, а это были настоящие концлагеря! — Боль, словно жидкий свинец, натекала тяжестью в виски Вильгельму Андреевичу, и он морщился, кривился, превозмогая эту боль. — Только крематория не было, зато мертвых кидали в общую яму, а зимой чаще в какой-нибудь яр сбрасывали — уже не хватало сил копать ямы. Весной эти трупы с водой уходили... Ни фамилий там, никаких крестов — скотомогильник! Месяцами люди ждали весточка от родные...

— Ты думаешь, Вили, на фронте всем кресты и памятники ставили? — Этим вопросом Павел Васильевич решил сбить напряжение. — Нет, не думаю! Но фронт — другое дело... Правда, под конец войны немного лучше стало, но было уже поздно — мало к тому времени немцы-мужики в живых остались... Мой отец от полного истощения умер еще в сорок втором, — голос у Крафта начал садиться, потом и вовсе засипел. — Он нас, — меня и старшая сын — хотел спасти. Половину своей пайки хлеба он нам отдавал, а мы не умели отказаться. Мы туг же с Яшкой в драку, делили эту часть пайки и в рот. Она куском глины падала в тоскующие кишки... — Вильгельм Андреевич смежил веки, преодолевая нахлынувшую слабость и чувство вины перед отцом. В такие минуты перед ним всегда встает предсмертный лик родителя (похоронить отца ему не удалось — они с братом были на работе, когда санитары отвезли его в общую яму). Зато накануне братья просидели у отцовой постели до глубокой ночи — было видно уже, что он больше не жилец. Да и откуда в таком теле жизни взяться? Выглядел старый Крафт ужасно: нос заострился, даже хрящики усохли, глаза заглубились, виски провалились, уши съежились, как сушеные сморчки, кожа лица заскорузла, пергаментом натянулась, обескровленные губы обвалились в цинготный беззубый рот, горло сомкнулось, склеилось, отчего дышал он тяжело, натужно, а в опавшей груди все хрипело и клокотало. Говорить отец уже не мог — он лишь мутными глазами подавал какие-то знаки сыновьям. Вильгельм Андреевич пальцами промокнул влажные глаза и сухим языком выдавил из себя: — Яков тоже вскоре на тот свет отправился. Да и я там был с одна нога... Но как ты вчера говорил, Паша, — видать, и мне дорога туда была еще не заказана.

— Теперь сам Господь Бог велел нам две жизни прожить, — шутливо обронил Павел Васильевич, хотя по выражению его лица не скажешь, что ему весело.

— Ой, ли? — усомнился Вильгельм Андреевич. — Ты и сам, погляжу я, не больно-то верить в это. Нам бы хоть одна жизнь дотянуть: и ты весь осколками прошитый, и я всякие болячки понахватал. Все мои зубы в тайге остались... Не-ет, Василич, две жизни не про нас! Пережитое возьмет свое.

— Ты, Вильгельм, о себе все равно как-то общо говоришь, — упрекнул его Вохмин.

— Кажется, хватит ворошить старые раны, и так уже все ясно.

— Нет, я еще не во всем разобрался! Ты уж, брат, размотай этот клубок до конца. Мне нужно, очень нужно все понять. Не люблю недомолвки...

Сквозь занавески просеивался сизоватый свет. Должно на дворе наступало утро. Еще недавно настенный ковер смотрелся, как большое цветное пятно, теперь на нем различались уже детали. Крафт, как и вчера, скользил по нему глазами, но мыслями он был далеко отсюда.

— Зима сорок третьего оказалась для меня чрезвычайно трудной, — неохотно начал Вильгельм Андреевич.
— Наш отряд тогда отправили на целый месяц далеко от лагерь просеку рубить. День мы лес валили, а ночь сидели у костер — один бок греет, другой — мерзнет. Одежонка совсем плохая была... зато у охранников — валенки, тулупы, теплушки. А морозы стояли крещенские. Вскоре от стужи, ветра и голода губы потрескались, а кожа на теле сделалась сухая, чешется, шелушится, и стаями вши последнюю кровушку высасывали. Сами мы грязные все, дымом провоняли... Под самый конец я сильно руки обморозил (шрамы до сих пор видны еще) — варежек практически уже не было. Так меня не в медпункт сопроводили, а на неделю посадили в карцер, будто бы я нарочно руки обморозил. А там голый пол, собачий холод, триста граммов хлеб на день и вода. Чудом выкарабкался... Знаю, ты сейчас скажешь: в окопах на фронте не легче было.

— Ничего я не скажу, Вили. По-моему, хрен редьки не слаще! Давай дальше. Видишь, светает, — Вохмину не терпелось узнать все о так называемой трудармии.

Мужчины то и дело меняют позы свои в зависимости от характера и темперамента разговора. То они оба лежат, закинув руки под голову, то присядут на постели, то вдруг облокотятся на подушки лицом к лицу.
Сейчас они полусидели, откинувшись на стенку.

— Дотянул я все-таки до весны. Теперь-то, думаю, поправлюсь — тепло стало, зелень всякая пошла — а мы ели все подряд, — но и тут беда подкараулила. На меня и на другие мужики кровавая понос напал... Такое случалось и раньше, но на этот раз просто к смерти гнало. Сперва заболели десятки, потом и сотни людей...

Пока мы ели одни одуванчики, конский щавель, мясистую спаржу, кое-какую другую травку, стул тоже был жидким, но это терпелось... Трагедия началась, когда мы в болоте отыскали толстые корни и корневища какая-то растение. Кто называл его проскурняк, кто — просвирняк. Кто говорил, что это пучки, а кто — камыш съедобная... Выроешь корень или корневище — они сочная, сытная. Хоть и горчили. Словом, наелись мы от пуза, да и с собой еще прихватили...

— И на фронте подножным кормом спасались не раз, — вставил Павел Васильевич.
Но Вильгельм Андреевич, кажется, его не слышал — он продолжал свое:

— И вот ночью начались схватки. На нарах такая скриповень и такой стон стояли — того и гляди крыша обрушится. Мы тут большую промашку сделали: корни-то были грязные, да и помногу съели их, а желудки-то слабые, истощенные — не могли справиться с такая нагрузка... Вскоре один за другим побежали на улку. Но нужников всем не хватало, и мы садились, где приспичит. Поначалу все фонтанчиком выливалось. Бывало, мужик не успеет слезть с верхних нар. Смотришь, потекло на нижнего вся это вонючая гадость. Многие даже не пытались штаны на себя натянуть... И так день, и ночь, день и ночь! Начальство в бешенстве: матерится, на работу гонит, с нары стаскивает нас. А какие мы работники? Привезли, наконец, откуда-то немного марганцовка и еще какие-то лекарства, но ничего не помогало. Желудки и кишки давно уже пустые — зеленое прошло, желтое прошло, но появилась кровавая слизь. Люди на глазах таяли. Бульончик бы куриная или картофельный крахмал. Да где их взять?.. Отпустит чуток, и ковыляешь за барак, а там уже целые кроваво-желтые лужи. Кое-кто, словно призраки, бродили в беспамятстве по этим вонючим, липким лужам, пока не свалится. И капец!.. В конце концов, и я совсем ослаб, стал терять сознание. И вот однажды, с трудом выбравшись за барак, я тоже в это жидкое человеческое дерьмо... И упал я прямо навзничь. Выползти или повернуться на бок — не было сил. Лежал я и пускал вонючие пузыри...

— Вохмин рвотно заикал, даже рукой рот прикрыл. — Еще минута-другая и мне пришел бы капут. Спасибо, Франц Зиберт подоспел — это отец Карла, — у Вильгельма Андреевича вдруг задергались губы. Он старался удержать слезы, но они нахлынули.

— Я запомнил Карла, — сипло прохрипел Вохмин. — Он вчера здорово еще на гармошке наяривал, — но, спохватившись, что о гармошке он вспомнил не к месту, добавил: — Видать, Карл хороший парень.

— Да, это был сын Зиберта, — подтвердил Крафт. И чтобы не выказывать гостю непрошенные слезы, он уткнулся головой в колени, крепко стиснув железные зубы, не давая вырваться наружу всхлипу. Потом подштанниками высушил глаза и продолжил: так вот Франц выволок меня из этой вонючки, обмыл и выходил. После взял к себе на конюшня. Так я остался жив. Правда, мы ничем не брезговали: вымывали из конского навоза овсяную шелуху и ели, ели дохлятина, ели мы и... — он глубоко вздохнул и вопросительно уставился на гостя: мол, доволен теперь?! Но Павлу Васильевичу, кажется, сделалось совсем дурно — мужик сидел понурый, потный и все время икал. Слушая собеседника-рассказчика, он старался понять не слова его, а заглянуть за них, уловить саму суть того далекого и страшного времени, отчего его похмельная голова готова была разломиться на части.
Видать, даже у бывалого фронтовика эта ужасная картина лагерной смерти вызвала шоковое состояние.

— Многие мужики тогда Богу душу отдали, — с глубокой болью подытожил Вильгельм Андреевич. — А ты, Паша, говорил: «Своя смерть умирали!» Не-ет, это была запланированная акция унижения и уничтожения целого народа!.. Советских немцев не только выселили с обжитых мест и поморили насильственно в трудармии — у них отняли все гражданские права и уже после войны, кто остался в живых, взяли еще под строгий комендантский надзор НКВД— МВД... Дважды в месяц нужно было отмечаться в спецкомендатура, а самовольная отлучка далее пяти километров считалась побегом. Ты мог все на свете позабыть: мог забыть день рождения матери, день рождения детей, мог позабыть и свой день рождения, но дату отметки у коменданта забыть ты не имел права, иначе сошлют на каторгу на целых двадцать лет!.. А ведь нас никто официально не судил, приговора не выносил, — сверчок теперь цвиркал и цвиркал без умолку. Он как бы вступил с мужчинами в диалог. — Но и этого оказалось еще мало. Сталин, думаю, не только он, запретил нас избирать в Советы, общественные организации, закрыл дорогу в партию, комсомол, а бывших коммунистов и комсомольцев отлучил от государственной и общественной жизни страны, хотя стойкие партийцы этому сопротивлялись... Как, Павел, такое обращение с целым народом на военном языке называется?

— По-моему, интернирование... — Во-во, интернировали нас, словно бы иностранных граждан воюющей стороны. Короче, вся наша жизнь пошла пинком наизнанку! А в чем, собственно, мы провинились? В том, что мы немцы и в том, что фашисты на нашу страну напали. Думаю, история еще разберется, кто на самом деле развязал эту страшную кровопролитную войну, кому она была нужна? Не стану отрицать: может, и были среди наших предатели, пособники Гитлер? Скорее всего — были. Но в одном я уверен — армию, как Власов, никто не сдавал. Чего уж там — у всех народов грех был. Люди все разные, — Вильгельм Андреевич зябко поежился, как на сквозняке. — Ты вот, Василич, нацепишь сегодня свои боевые ордена и медали, тебя в первую колонну поставят. А меня куда?

Вохмин повернул голову к Крафту. Вдруг его губы дрогнули в горькой усмешке:

— Ну, была, была, Вили, несправедливость по отношению к советским немцам! Культ Сталина, сам знаешь... Пострадали не только ведь немцы. Потихоньку все к лучшему меняется. Не так ли? Сняли с вас указом огульное обвинение? Сняли! На партийном собрании, помнится, как-то об этом говорили. Правда, я тогда не вникал в самую суть. Однако всегда замечал, что на праздник Победы ты никогда не ходишь. Тем не менее, я представил тебя к ордену Трудового Красного Знамени. Сам такой орден не имею.

— Эх, Павел, — как от зубной боли поморщился Крафт, — привыкли мы все на мертвых валить, все приукрашивать. Сталин-то когда умер, но в жизни наших немцев мало чего изменилось... Верно, указ издали, и огульное обвинение вроде бы с нас сняли, а наказание-то оставили! Где наше национальное и политическое равноправие, о котором так любят с высоких трибун говорить? Где наша автономия на Волге? Почему-то калмыкам, чеченцам, ингушам и некоторым другим народам еще в конце пятидесятых годов вернули их автономии. И правильно. А мы, выходит, прокляты навечно... Вообще-то хоть в одном, да есть у нас право выбора и полная свобода — это в простой работе. Тут мы можем все сорок восемь часов в сутки вкалывать — никто не остановит! Напротив, только хвалить будут. В официальной статистике о нас ни единого слова, будто во всей стране такого народа вовсе нет...

— Это в тебе, Вильгельм, опять верх взяли обида и эмоции, — без нажима, но твердо возразил Вохмин.

— Нет, Павел, не обида и не эмоции говорят во мне, а ПРАВДА. Та правда, которая другим поперек горла... А боль, стыд и ненависть за издевательства и унижения давно перегорели. Сейчас лишь одно постоянно мозг гложет: когда же, наконец, снимут с нас наказание? Полностью снимут!

— Что-то я не пойму, Вильгельм, о каком наказании ты речь ведешь? — ухмыльнулся гость.

— Зря ты, Павел, делаешь вид, будто ничего не понимаешь. Но если, в самом деле что-то недопонимаешь, могу пояснить.

— Вот и поясни. А то опять какими-то кругами заходил.

— Я вот не знаю, где могилка деда и бабки. Нету и могилы отца. И так у многих советских немцев... Нету, нету у нас своего отчего края и своей земли. А ведь даже у перелетных птиц родимая сторонка имеется. Мы вроде бы и на земле живем, но земли не чувствуем, потому что корни все утеряны. История наша вся нарушена, перепутана, затоптана. Мало кто знает, что немцы пять веков тому назад обосновались на Руси, а уж два-то века нас здесь живет много. И не сами мы в Россию приехали, а великие государи Петр 1 и Екатерина II нас милостиво пригласили сюда во благо самой же России... Всегда мы трудились, жили в мире со всеми и вдруг... Знаешь, что ты ни в чем не виноват, но голову так и втягиваешь в плечи, чтобы замах мимо пришелся, — Крафт прикрыл голову ладонью. — Хочу домой, домой хочу на свою волжскую землю, к родным могилам, хочу свободно, без оглядки говорить на родном языке! Это ведь в крови каждого человека сидит... И кто на себе такое не испытал, тому, наверное, трудно понять боль униженного, обездоленного человека. Нет, малая родина — это не блажь!

— Пожалуй, ты прав, Вильгельм, плохо, когда один народ мало знает о судьбе другого народа. Кто сам многое пережил, то собственная судьба всегда кажется более трагичной. Я только сейчас до конца понял, кто вы на самом деле есть такие! — В словах Вохмина была неподдельная искренность.

— Вот нам иногда злобно бросают: езжайте в ФРГ — пусть там вам условия создают. Не знаю, чьи эти строки: «Для нас Отчизна только там, где любят нас, где верят нам!» Будут ли там нас больше любить? Потом родину ведь не унесешь на подошвах своих башмаков. Моя родина — Россия, и я очень хотел бы, чтобы судьба моего народа справедливо решилась здесь, в РОССИИ. Пока надеюсь! У Иоганнеса Бехера есть стихотворение «Я — немец». Перевод мой, конечно, примитивная:

Я — немец. Пусть дозволяется глупцам
Меня лишать гражданства в злобе...
Я затем живу, что верю: день придет.
Он засияет — поздно или рано.
Дано святое право будет мне:
«Я — немец!» — гордо возвестить народу!

В репродукторе зашуршало вдруг, защелкало, потом раздался длинный нудный писк. Вильгельм Андреевич приподнялся и выключил его.

— Ты погляди, уже шесть, — удивился Вохмин и спросил: — Поэт этот, из ваших или...

— Нет, он из Германия. Но во время второй мировой войны жил в Москве... А знаешь, я в самом деле верю, что придет день, и мы снова станем равными среди равных. Думаю, восстановят и нашу автономию. Тогда мы быстро самовозродимся, — Крафт это говорил с удовольствием. — Должны, как мне кажется, обратить внимание и на трудармейцев. Уж такая у них гадкая и тяжелая судьба была в трудармии, но они многое сделали для победы над фашистами. А вот отметить их забыли — ни правительственных наград, ни льгот, ни материальной помощи они пока не дождались! Даже никто не извинился от правительства. А чем хуже матери и жены погибших трудармейцев в лагерях НКВД матерей и жен погибших фронтовиков? Первым хрен с редькой за мужей и сыновей дают, а вторым — государственное пособие. Взять вон мою тещу; сама была в трудармии, мужа, сына там потеряла, а пенсию всего двенадцать с полтиной получает. Хоть живи, хоть помирай! До сих пор не вспоминает никто и о том, что мы оставили все свое имущества, когда нас насильственно выселили в сорок первом. Государству пора бы и в этом вернуть нам долг...

— А не боишься, Вильгельм, что я это того... заложу тебя?

— Закладывай, Павел, страшнее того, что я уже пережил — не будет.

— Да-а! — резко выдохнул Павел Васильевич и немигающими глазами посмотрел в усталое лицо Крафта. — Перегнули тут палку — чего и говорить. Будь на то моя воля — ей-богу, я бы немцев, кто был в трудармии с тяжелыми условиями труда и быта, в специальных лагерях НКВД, приравнял по льготам к участникам войны, а всех умерших там — к погибшим на фронте. Нужен и памятник добрый, а в местах, где были эти страшные лагеря, — мемориальные доски повесить. Подрастающее поколение должно и это знать! Иначе, думаю, история никому не простит такого невежества...

В прихожей-кухне послышались шаги. Встали Мария и Люба. Они, заспанные, позевывая, заглянули в комнату и попеняли мужей: «Чего в такую рань разбубнились? — «И в выходной поспать не дали». — «Поди, опять мировые проблемы решаете?» — «Вам бы еще Софроныча сюда для комплекта. Тогда...»

— Вы куда направились? Вот и шагайте своей дорогой, — построжился Павел Васильевич.

Женщины тут же скрипнули входной дверью. — Однако и нам, Василич, подыматься пора, — сказал Крафт и отвел угол занавески.

В комнату скользнул бархатный лучик восходящего солнца.

— Вильгельм, послушай-ка, какая идея пришла мне в голову, — оживился Вохмин. — Давай махнем летом туда, где ты был в трудармии. Возьмем отпуск и покатим. Глядишь, отыщем еще те места, где покоятся твой отец, брат, друзья... Сгоношим какие-нибудь памятнички им, а там видно будет.
Такого исхода беседы Вильгельм Андреевич никак не ожидал, а потому он глубоко изумился: — Ты-ы с-серьезно, что ли, Паш? — Вполне!

— А меня возьмете с собой? — поднял голову Владимир.

— Ты давно проснулся? — спросил отец. — Я все слышал, пап.

— Придется взять, Вильгельм. Хотя цеху и невыгодно сразу двух токарей-асов отпускать, но по такому случаю...

С улицы вернулись Мария и Люба. Они умылись и загремели посудой на кухне.

— Чертова голова! Так и не проходит. Крепко, видать, поднабрался я вчера, — одеваясь, пробурчал Вохмин.

— Сейчас пропустим по рюмашке. У меня тоже голова...

— Да нельзя же мне, Вильгельм. Митинг... А так бы я давно выпросил.

— Ну, как знаешь, — лицо Крафта размягчилось, даже легкий румянец проступил.

— Вильгельм, Павел Васильевич, умывайтесь и садитесь к столу, — подавая им свежие полотенца, сказала Мария. — Я, пожалуй, выпью, — Вильгельм Андреевич пододвинул рюмку и потянулся за бутылкой. На его лице были видны отсветы какой-то внутренней радости. Вохмин оказался прав: Крафту стало легче. — А мы что — рыжие? — завозмущались женщины. — Наливай-ка и нам.

— Э-эх, семь бед — один ответ? Наливай и мне, — махнул рукой Павел Васильевич. — Поди, не станут принюхиваться? Да и праздник нынче такой — как не выпить. Выпили и закусили.

— Ну, дорогие хозяева, спасибо вам за все! А нам с Любой пора. Домой нужно заскочить еще — парадный китель надеть.

— Погоди, Павел, и я с вами, — Вильгельм Андреевич пошел одеваться.

— Тогда идите одни — вам же на завод еще надо. А мы с Марией сразу на площадь подъедем. — Лады, — согласились мужчины.

Солнце едва поднялось выше домов, но уже чувствовалось слабое дыхание утреннего тепла. Исходило оно не от неба, а от земли, от множества печных труб. Вохмин и Крафт, не торопясь, шагали в обнимку к остановке, словно бы боялись спугнуть мирную тишину, и маленькими глоточками пили дурманящую свежесть майского утра...

Вдруг из-за их спины громко вырвалось:

Фронтовики, наденьте ордена,
Фронтовики, наденьте ордена!

Город праздновал День Победы...

1985

Этот рассказ десять лет не печатали. А в 1984 году его напечатали сразу трижды: в Барнауле в журнале Встреча», в Москве в сборнике немецких писателей «Wo bist du, Vater?», и в Алматы в журнале «Феникс». Но его можно печатать и печатать. Не устарел по теме. Есть и на немецком языке.

Александр Дитц







Мнения
мнения
Генрих Гроут
Международный конвент российских немцев
Статьи, аналитика, материалы
мнения
Вилли Мунтаниол
Писатель, Международный конвент российских немцев
Статьи, аналитика, материалы
мнения
Виктор Дехерт
Международный конвент российских немцев
Статьи, аналитика, материалы
мнения
Сергей Герман
Союз писателей России
Статьи, книги, рассказы
мнения
Райнгольд Шульц
Писатель-сатирик Папа Шульц
Статьи, книги, рассказы
мнения
Der Genosse
Сайт советских немцев «Genosse»
Статьи, книги, рассказы
мнения
Анатолий Резнер
Писатель
Статьи, книги, рассказы
мнения
Александр Дитц
Сообщество российских немцев Алтая
Статьи, аналитика, материалы
мнения
Андрей Триллер
Die Russlanddeutschen Konservativen
Статьи, аналитика, материалы

мнения
Павел Эссер
Театральный деятель
Статьи, книги, рассказы
мнения
Евгений Гессен
Общество немецкой молодежи «Данпарштадт»
Статьи, аналитика, материалы
Цитаты
«Невозможно всегда быть героем, но всегда можно оставаться человеком»